Ход мыслей, завершением которого стал катаризм, встречается во всех религиозных системах со времен самой поздней античности: это дуализм, то есть взгляды, согласно которым мир и все, что имеет к нему то или иное отношение, возникли в результате столкновения двух антагонистических начал. Эта формулировка очевидно упрощена: на самом деле все намного сложнее, хотя бы из-за оттенков, вносимых в саму концепцию двух начал и в суждения по поводу взаимодействия двух этих начал. Умозрительные построения в этой сфере бесчисленны и иногда противоречивы. И сами катары, особенно в XIII веке, судя по всем свидетельствам, не избежали этих противоречий.
Ведь катаризм не представлял собой жестко оформленную религию с признанными и окончательными догматами, которые бы считались официальными. Впрочем, у катаров не было и абсолютной иерархии, как в Римской церкви. Не существовало и катарских «церквей», и часто сколько было несхожих спекуляций, столько же и церквей. Прежде всего имеется фундаментальное различие между теми, кто исповедует абсолютный дуализм, и теми, кто склонен к относительному дуализму, — различие, которое можно заметить, только обратившись к проблеме наиболее вероятного его истока.
Возможно, эта проблема начала проявляться, когда люди, избавившись от трех «биологических» забот (как пропитаться, защититься и размножиться), задумались о своей судьбе. Это неминуемо вело к рассуждению, которое уже можно характеризовать как метафизическое, потому что констатация существования смерти делала очевидным наличие злого по определению начала, а значит, наводила на мысль о борьбе с этим началом и вызывала тревожный вопрос, что будет после. В буквальном смысле смерть не оправдывали — жизнь и смерть еще не рассматривали как два лица одной и той же реальности: констатировали только, что есть жизнь и смерть и что два этих состояния явно противоположны одно другому, как ночь противоположна дню, холод — теплу, страдание — удовольствию.
Отголоском этих первых метафизических рассуждений в большей или меньшей степени являются все мифологии. Последние, какую бы форму они ни имели, эпическую или изобразительную, преобразуют абстрактные данности, относящиеся к традиции, то есть к совокупности верований, воспоминаний, наблюдений и социальных структур, в образы, которые легко передавать. Конечно, в мифологических рассказах, которые чаще всего дошли до нас в литературной форме, а значит, переработанной, мудреной, закодированной и, может быть, измененной, очень трудно отличить старое от нового. Когда, например, говорят о греческой мифологии, имеется ли в виду мифология эллинистической эпохи или архаического периода? Даже у Гесиода, хотя тот первым по времени «вывел на сцену» отношения богов между собой и богов с людьми, но уже был наследником долгой традиции, дозволительно усомниться в самой структуре воспроизведенных мифов. Правду сказать, это только интерпретация мифа, а не миф сам по себе. То есть миф непостижим? Конечно, потому, что он представляет собой абстрактную сущность, которую, если надо ее передать, требуется материализовать в форме исторических событий. Так, например, во всех мифологических рассказах фигурируют конфликты, яростные войны, преступления, катастрофы, которые нельзя воспринимать буквально, но которые дают много ориентиров, свидетельствующих о ходе мысли их создателей.
В греческой мифологии, по крайней мере, в той, которая известна нам по Гесиоду, обнаруживаются следы изначального дуализма — он проявляется в противостоянии Крона и Зевса. Сын, Зевс, восстает против отца, Крона. Он занимает место отца и оскопляет его, причем кастрация является символическим эквивалентом смерти. Но в латентном состоянии конфликт существует и в самом образе Крона: сюжет об отце, дающем жизнь детям и пожирающем их, когда они родились, достаточно двусмыслен сам по себе. Этот-то сюжет по-настоящему и ставит проблему.
На самом деле у Крона есть две противоречивые привычки, пусть даже сказано, что глотает детей, то есть загоняет их в себя самого, в свое бессознательное, он из-за предсказания, что один из детей его свергнет. Таким образом, он способен давать жизнь и приносить смерть, и это происходит даже помимо его сознательной воли: закон самый скрытый, менее всего доступный для выражения навязывает его сознанию этот парадоксальный образ действия, откуда возникает понятие Необходимости, Судьбы, которой подвластны боги, как и люди. Следовательно, Крон не всемогущ, потому что внутри него действуют противоположные силы. То есть образ верховного бога (Крон в теогонии — не верховный бог, но исполняет его роль) включает одновременно жизнь и смерть? Есть искушение считать, что так.
Во всяком случае, противостояние гораздо в большей мере основано на этой амбивалентной стороне образа Крона, чем на войне олимпийцев с восставшими титанами или с гигантами, взбирающимися на Олимп, чтобы штурмовать его. Эта война не более чем одно из следствий двойственности Крона, распределенной по наследству между его потомками или природой — между единосущными ему существами (Крон сам — титан). То же самое будет в германской мифологии, судя по поздним, но имеющим архаический вид текстам, обнаруженным у исландцев: борьба между богами-асами и богами-ванами — только следствие конфликта, выявляющего внутренние противоречия божества, противоречия, которые будут вновь актуализованы в скрытном и почти бессознательном соперничестве между Одином-Вотаном и загадочным Локи, что, впрочем, великолепно ощутил Вагнер в своей «Тетралогии». И хотя кельтская мифология, собственно говоря, не содержит теогонии, в ней тоже встречаются войны между двумя соперничающими партиями богов, хотя бы те войны, во время которых в ирландской эпопее сталкиваются племена богини Дану и племена Фир Болг, один за другим захватившие остров Ирландию.