Монсегюр и загадка катаров - Страница 2


К оглавлению

2

Во всем этом Монсегюр играл роль маяка, но такого маяка, которого достигать было незачем, поскольку для меня замок Грааля мог находиться только в Бретани, даже в Великобритании: ведь я знал, что истоки артуровских романов следует искать за Ла-Маншем. Конечно, я читал комментарии, указывающие на сходство между названиями «Монсегюр» и «Монсальваж»: так назывался замок, где раненый король Амфортас ждал прибытия Парсифаля. Я даже сверился с текстом Вольфрама фон Эшенбаха, который Вагнер использовал для создания либретто своей оперы, но нашел мало связи между Muntsalvasche (Вольфрам использует это слово), то есть «Горой Спасения», и Монсегюром, то есть «Надежной Горой». А когда я направлялся в Монсюр, что в Майенне, я знал, что это название, как и название арьежского замка, означает то же самое Mons Securus. Впрочем, во французских романах замок Грааля — это Корбеник, и по своему утробному антигерманизму — в то время это было скорее хорошо — я решительно исключал Монсальваж из круга легенд, находившегося в поле моего зрения. Оставался, вполне понятно, Монсегюр.

Но это была альбигойская цитадель: слова «катары» я еще не знал. Альбигойцы тогда в моем представлении были отщепенцами, людьми со странными идеями, которые верили в бога зла, противопоставленного богу добра. Во всяком случае, я не видел ничего общего между этими еретиками из иного мира и кельтами, которых я уже в те времена подозревал в неприятной склонности к ереси. Но одной и той же ересью это быть не могло. И когда я, читая поэмы трубадуров, задавался вопросом, что это за таинственная Дама, недоступная и никогда не виданная, которую они воспевают с такой любовью, мне ни на секунду не приходило в голову, что это могло быть иносказание, означающее церковь верующих и совершенных. Поскольку мои склонности тогда были глубоко «монистическими» и я решительно отвергал абсолютное противопоставление добра и зла, для меня тогда было невозможно ощутить близость с этими еретиками-дуалистами. Впрочем, Окситания была очень далека, и силовые линии моего воображения в основном проходили по побережьям Арморики.

С тех пор Монсегюр ушел в самые глубины моей памяти и всплыл из них только в конце шестидесятых годов. Поводом стал переданный по Французскому телевидению драматический очерк Стеллио Лоренци о катарах, не лишенный занимательности и честно рассказавший самой широкой публике об основных событиях трагедии, пережитой населением Окситании в XIII веке, — обо всем, чего не говорили школьные учебники. И прежде всего поразили меня вступительные кадры этой серии, роскошные и величественные: вид — вероятно, с вертолета — на крепость, вознесенную на внешне неприступную гору и при движении камеры буквально вращавшуюся, словно комета, ищущая место посадки в центре взбаламученного мира. А благодаря музыкальному сопровождению, взятому из «Александра Невского» Сергея Прокофьева, эта картина приобретала нечто от чуда, что-то граничащее с галлюцинацией. Я испытал головокружительное впечатление, которое с тех пор меня не покидало.

Я почувствовал, что передо мной пробел, пустота, и это чувство вызвал у меня не только поэтический образ, очень сильный сам по себе, но еще и подоплека этого образа. Заполнить ту пустоту, которую я ощутил, могли только таинственные катары, о которых я ничего не знал и которые вошли в историю на манер кельтов — через посредство легенды. Но как отыскать их следы, как разглядеть в творениях духа, произведениях литературы, изобразительных искусств, архитектуры те черты, которые инквизиторы, остервенело их искавшие, фатально истребили? Я прочитал некоторые работы Рене Нелли; но катарское мышление, которое он воскресил, было столь далеким от моих собственных интересов, что в направлении, которое можно было бы назвать «теологическим», дальше я не пошел. Зато меня околдовывала поэтика трубадуров, и у некоторых из них я пытался найти путь, который привел бы меня в Монсегюр — настоящий Монсегюр, находящийся нигде, но повсюду, идеальное и тайное хранилище воображаемого мною Грааля.

Я многим обязан Рене Нелли. Он познакомил меня с одним из важнейших текстов окситанского Средневековья — «Романом о Джауфре», великолепный перевод которого он опубликовал. Эта архаическая артуровская эпопея, созданная гениальным писателем, дала мне почти все ключи, открывающие тайны легенды об Артуре и Граале. Это фундаментальный текст, замысел которого относится к более раннему времени, чем ставшие ныне классикой повествования Кретьена де Труа и «Ланселота в прозе». Он показал мне тонкие связи между средневековой окситанской культурой и кельтскими традициями. И я признаю, что не раз замечал в этом тексте тени верующих и совершенных.

Но на путь, с которого я уже не мог сойти, Рене Нелли вывел меня прежде всего своим очерком об эротике трубадуров. Я отчаянно пытался установить прочные связи между кельтскими представлениями о любви, воплощенными в легенде о Тристане и в ирландских эпопеях, и знаменитой «куртуазной любовью», которую я предпочитаю называть fine amor [тонкая, утонченная любовь (прованс.)] — такое выражение кажется мне более подходящим по глубинному смыслу. В свете этого очерка то, что раньше казалось мне просто изощренной куртуазной игрой, не противоречащей правилам христианской морали, становилось переплетением архаических ритуалов, мало согласующихся с обычными нормами христианской ортодоксии. Fine amor вдруг приняла странный облик, и от нее отчетливо потянуло запахом серы. Я много раз читал, что на поэзию трубадуров оказал влияние ислам, но то, что я обнаружил в ней, не было, конечно, арабской культурой. По всей очевидности это был дохристианский и доисламский путь посвящения, и я начал думать, что катары были чем-то обязаны ему. Как мы увидим, эта догадка была вовсе не далека от реальности. И этот путь посвящения неоспоримо вел в крепость Монсегюр. Проблема состояла в том, чтобы спроецировать историю катаров на выделенную таким образом схему. Монсегюр казался мне еще очень далеким.

2